Тексты
Бориса Парамонова (все права за автором)
НЕМЕЦКАЯ ДЕВУШКА РЕНАТА ГАЛЬЦЕВА Первым делом
объясню только что прозвучавший титул передачи.
Почему, собственно, московского философа Ренату
Гальцеву я называю немецкой девушкой? Мало того,
что она, скорее всего, немкой не является, но она
еще и специалист по истории русской философии.
Вот, может быть, последнее обстоятельство дает
некоторое наведение: русские-то философы и были в
основном немецкими девушками, начиная со
славянофилов и кончая Бердяевым. Объяснение,
однако, проще. Рената Гальцева пишет, что в
немецком языке слово das Madchen не имеет пола, то есть
выступает в среднем грамматическом роде, лучше
было бы сказать. Для Гальцевой, как для
профессионального философа, грамматика, вообще
всякие формальные структуры, конечно, важнее
жизни. Тут следовало бы задать вопрос: а реальная
девушка имеет пол? Равно как и юноша? Что касается России, то можно с уверенностью сказать: идея сексуальной безопасности есть угроза национальной безопасности. Тяжелое
впечатление производит слово
безопасность, произносимое
интеллигентным человеком. Это слово надо бы
табуировать, исключить из русского культурного
словаря. Ибо если таких слов придерживаться, то
придется вскорости писать другую статью под
названием Генетика - продажная девка
империализма. Кстати, это звучит куда
выразительнее, чем тусклое название гальцевской
статьи. Вообще как человек пишущий могу заверить,
что текст плохо названный плохо и написан, это
закон. Кто ясно мыслит, ясно излагает; так же
точно хорошее название текста есть
свидетельство удачности такового: название
всегда - зерно вещи, из которой она проросла, ее
платоновская идея некоторым образом. Впрочем,
идею обсуждаемой статьи можно назвать если не
платоновской, то платонической - в смысле
всяческой половой дистиллированности и
стерильности. Сама мысль о возможности и, как
показывает опыт, необходимости сексуального
образования приводит Ренату Гальцеву в ужас,
кажется ей чем-то преступным. Да, именно так она и
говорит: о преступной наклонности
сознания людей, озабоченных актуальной темой.
Она испытывает страх (цитирую) перед
программированием будущих поколений несчастных
циников и называет соответствующие программы
(снова цитирую) недовозрастным развращением
учащихся, планами разрушения семьи.
Весь этот ужас вызван намерением каких-то
идеалистов хоть как-то просветить российские
массы касательно секса - задача первостепенной
важности в эпоху СПИДа. Мне приходилось слышать
оценки и прогнозы, говорящие о России как
возможном эпицентре мировой пандемии этой
болезни. Что и неудивительно, учитывая полное
отсутствие сексуального просвещения в стране и
интеллектуальные позиции элиты, вроде той, что
демонстрирует Гальцева. Вот это, если хотите,
самое опасное, вот угроза национальной
безопасности: техническую проблему представить
в образе духовно-аксиологической, как это делает
Гальцева и что вообще свойственно русскому
сознанию. Панацея от всех бед любви (а на самом деле - от самой любви) оказывается идеей-ширмой, под прикрытием которой идет великий духовный переворот. Под лозунгом безопасности интимных отношений, якобы требующей специфической информации, происходит обучение, а тем самым и вовлечение в них и развращение еще не подросшего поколения, включая малолетних детей. До сих пор подобной обработке подвергались - при посредстве СМИ - по большей части взрослеющие люди, в то время как дети, имеющие обыкновение отвлекаться на свои детские игры и вообще укрываться под кровом семьи, оставались не охваченными или неполностью охваченными сексологией. Теперь их собрались выволакивать за ушко и на солнышко, которое лучами своей проникающей радиации сумеет просветить всех насквозь. Испортить еще не испорченных, растлить еще не растленных. Известно, что одним из методов подготовки кадров в публичные дома, как свидетельствуют публицистика и романистика, всегда было - ловить приезжающих из провинции в большой город неопытных девушек и путем сексологического культпросвета развращать их воображение. На дворе кончается
двадцатый век, а Рената Гальцева все еще в
девятнадцатом пребывает. Знаете, откуда этот
пассаж о развращении воображения невинных
провинциальных девушек? Это Гальцева читала в
отрочестве Яму Куприна, оттуда все ее
сексуальное образование. Она до сих пор думает,
что в какой-то умопостигаемой провинции обитают
невинные девушки, а развращает столица. Боюсь,
что последняя провинциальная девушка с артиклем
das - это сама Рената Гальцева, несмотря на ее
московскую прописку. Сегодня спор идет уже не о Боге, а о человеке. Воинствующий атеизм перекочевал ... в сферы изничтожения Его создания - человека. В лице образцового сексуального партнера предстает беспрецедентно дегуманистический, предельно антагонистичный традиционному в русской культуре положительно-прекрасному человеку отрицательно-безобразный субъект. Манера эта
эстетически безвкусна и этически отталкивающа: к
каждой теме приплетать Бога. Это ханжество,
лицемерие, наконец прямое нарушение завета: не
поминай имя Господа всуе. Но и другой вопрос
возникает - об этом самом
положительно-прекрасном человеке. Тут мне
хочется задать вопрос Ивана Чонкина: где? Это ему
какой-то сельский эрудит толковал, что обезьяна
превратилась в человека, потому что работала.
Тогда он и спросил: где? где обезьяна работала? в
каком учреждении? Так и я спрошу Гальцеву: где она
видела этого положительно-прекрасного русского
человека? Это книжный абстрактный идеал, и даже
не писателями придуманный, а критиками из
разночинцев. Рахметов, что ли, этот человек? Или
Рудин, списанный Тургеневым с импотента
Бакунина? Один из непременных признаков жанра, в котором выступила Гальцева, - назовем этот жанр раскачиваньем набата идеологической тревоги, - является поиск конкретного врага, действующей злой силы. В советское время в этой роли выступал пресловутый американский империализм, и для Гальцевой это время отнюдь не прошло. В зловещих планах сексуального растления российских детей она готова винить опять же Америку, эту, как она ее называет, родину слонов. Пишется об этом так: Простой здравый смысл не берется объяснить происхождение последней апокалиптической мины, заложенной под Россию. А тут еще вечные ссылки наших сексологов и их равнение на передовой опыт Запада; а тут еще замешалась Международная федерация планирования семьи со своими финансовыми предложениями и интересами (она, увы, уже обросла мощной индустрией), а тут еще радио СВОБОДА с сексопсихологом Рут Вейсмахер... Что после всего этого может прийти в голову человеку? Ясно, мы имеем здесь дело с заговором против России, задуманным заокеанскими эмиссарами? От этого слишком уж традиционного мнения Гальцева вроде как отмежевалась, она не хочет, чтобы ее приняли за совсем уж совкового простачка. Но ход для этого придумала такой: это заговор не только против России, но против всего человечества. Буквально: Нет, это не заговор против России - это заговор против человечности. Или, скорее, это стихийно образовавшийся сговор единомышленников, которые объединились на путях служения прогрессу (в кавычках). Так бывает, когда идея овладевает небольшими массами, однако самых передовых умов (независимо от страны пребывания), и хлопочущих никак не меньше, чем обо всем человечестве, но не брезгающих союзом с мамоной. Должен признаться,
что мне в последнее время Игоря Шафаревича не
хватало: куда-то он исчез, шуму вокруг него не
слышно. Прочитав процитированный пассаж, я
испытал удовлетворение: здесь он, никуда не
делся: это же его мысль о малом народе,
кующем ковы человечеству под видом прогресса, об
умниках в союзе с толстосумами. Очень уж знакомый
образ всплывает! вековые ассоциации вызываются!
К тому же известно, где всего привольней этому
малому народу: да в Америке, конечно! Так
что особенной отмежевки от кухонных
антиамериканских фантазий у Гальцевой не
получилось. Мы страна, застрявшая между порнофильмами и Джерри Фолуэллом. Отчасти это объясняется нашей неспособностью решить, какого рода сексуальное образование нужно предлагать людям. Но в то же время трудно завоевать аудиторию в Америке, если просто сказать, что мы хотим обучать хорошему сексу. Трудно быть в Америке пропагандистом секса. Необходимое
пояснение: Джерри Фолуэлл - это баптистский
священник, организовавший движение Моральное
Большинство - весьма консервативную
общественную группу. Когда она принесла Рональду
Рэйгану на первых его выборах четыре миллиона
голосов, с Фолуэллом и его движением стали очень
и очень считаться. Вообразите, что таким же образом ведут преподавание на курсах автовождения. Вас будут обучать никогда не садиться за руль или даже на пассажирское сиденье. Естественно, после этого никто и не подумает покупать автомобиль. В сущности Рената
Гальцева должна быть довольна тем, что на самом
деле происходит в Америке с сексом. А уж коли на
родине слонов обстановка такая, то и все
передовое человечество не так уж плохо. Вечером, поздно,
зашла к Ахматовой... У нее застала Раневскую,
которая лежала на постели Ахматовой после
большого пьянства. Ахматова, по-видимому, тоже
выпила много. Она казалась очень красивой,
возбужденной и не понравилась мне. Она слишком
много говорила - не было ее обычных молчаний,
курений - ее обычной сдержанности, тихости. Она
говорила не умолкая и как-то не скромно: в похвалу
себе... Я ушла, мне не хотелось видеть ее такой. Май того же года: ...меня поражает ее снисходительность к Раневской. Или, действительно, шумное обожание так подкупает? Или она не осведомлена о ее репутации? ... Какой скандал был, когда ей пришло в голову, что кто-то может подумать, что она много пьет! ... А с Раневской она пьет ежедневно на глазах (у всех). И разрешает ей оставаться ночевать. Другая запись, июнь того же года: Раневская сама по себе не только меня не раздражает, но наоборот: ум и талант ее покорительны. Но рядом с Ахматовой она меня нервирует. И мне стыдно, что Ахматова ценит ее главным образом за бурность ее обожания, за то, что она весь свой день строит в зависимости от Ахматовой, ведет себя рабски. И мне грустно видеть на ногах Ахматовой три пары туфель Раневской, на плечах - платок, на голове - шляпу... Сидишь у нее и знаешь, что Раневская ждет в соседней комнате. От этого мне тяжело приходить туда. Еще одна запись, октябрь 42-го: ... вокруг Ахматовой заводятся какие-то совсем чужие ненужные люди - но там (в Ленинграде) это были просто бессловесные, скучные, не под стать. А тут - тут - совершенно растленная Фаина, интриганка, алкоголичка, насквозь нечистое существо; сумасшедшая Дроботова, ничтожная Беньяш. И Анна Андреевна не только допускает этот двор, но и радуется ему. Приводится отзыв Ахматовой о Раневской: Актерка до мозга костей. Актриса Художественного театра в быту просто дама, а эта - актерка. Если б в Шекспировской труппе были женщины, они были бы таковы. К этим словам Чуковская добавляет: Это верно. Тут и похабство, и тонкость, и слезы об одиночестве, и светскость, и пьянство, и доброта. Повторяю, я не хочу
входить в подробности отношений Ахматовой с
Фаиной Раневской и прочими дамами, которых
Чуковская назвала ее двором. Полагаю, что
все тут понятно и без моих комментариев. Речь
идет не о сексуальных преференциях Ахматовой или
Раневской и вообще не о них - а о Лидии Корнеевне
Чуковской. Она сочла себя вправе указывать
Ахматовой на некорректность ее поведения, чем и
заслужила отставку. Но самое главное, что она так
и не смогла понять, чем было вызвана эта отставка.
Не могла взять в толк, что для человека такого
творческого дара, как Ахматова, сексуальные
эскапады могут быть не менее важны, чем стихи. Что
и стихов бы, искусства бы не было без этих
похабства и пьянства. Вот чего не
понимают русские интеллигенты, вот чего не было в
русской культурной традиции, как она
существовала до серебряного века, до Ахматовой,
так сказать, и как восстановилась при
большевиках.
РУССКИЕ В ЛАС ВЕГАСЕ Конференция в Лас Вегасе, посвященная постсоветскому русскому искусству и его отношению к русской интеллектуально-художественной традиции, состоялась уже достаточно давно - два месяца назад , но я , один из участников этой конференции, все никак не мог собраться с мыслями и поставить это событие в воодушевляющий меня контекст, или дискурс, как приучили меня говорить люди, три дня беседовавшие в Лас Вегасе. Ласвегасские дискуссии - это уже вторая, а предполагается и третья - объединяются общей рубрикой: Русская культура на перепутье. И действительно трудно представить более выразительный - для России - перекресток, чем Лас Вегас, эта игорная столица мира, город, построенный посредине пустыни в Неваде. Остановка в пустыне, как сказал поэт. Наталья Иванова, редактор журнала Знамя, с ужасом сказала: Вот оно, русское будущее. Так ли это, пока еще трудно сказать, но соответствия и переклички наблюдаются весьма выразительные. Повесть о двух городах некоторым образом, ибо поражающая русская параллель - Петербург, город, построенный на болоте. Но российскую северную столицу строил великий император, а Лас Вегас - плод вдохновения американского мафиози по прозвищу Бакси Сигел. Там же он и убит был, задолжав криминальным партнерам какие-то немыслимые суммы. Город, однако, построен и функционирует. Зрелище это довольно специфическое: хрестоматия американского китча. Причем претензии, так сказать, всемирно-исторические. Есть в этом месте древний Рим с Капитолием чуть ли не в натуральную величину (если не больше). Он располагается вокруг Сизар Паласа - дворца Цезаря; это всего-навсего название отеля. Еще имеется в Лас Вегасе Луксор - посильная копия древнеегипетского дворцового комплекса; стоило это сооружение полтора миллиарда долларов. Есть также Тадж Махал - индийский храм, функционирующий опять же как игорный дом. Есть и отель, построенный на манер средневекового замка, он называется Экскалибур - что-то из цикла легенд о короле Артуре и рыцарях Круглого стола. В Лас Вегасе круглые столы, сами понимаете какие. Но в основном играют на автоматах, вроде тех, что продают банки с кока-колой и прочую дребедень. Все это происходит в огромных, вокзальной величины залах, сплошь уставленных игорными автоматами. Кидают в щель монету и нажимают какие-то рычаги; на экране должны появиться три одинаковые картинки. Тогда с грохотом обрушивается лавина серебряной мелочи. за один раз можно выиграть долларов пятьдесят. Наш коллега Иван Толстой выиграл сорок четыре. Впрочем участники русской конференции в основном не играли, а предавались высоколобым дискуссиям, которые, тем не менее, удивительно совпали со стилем Лас Вегаса, явили какую-то его интеллектуальную параллель, тождественную структуру, так скажем. Но чисто визуально, конечно, зрелище российских интеллектуалов была приятнее вида ласвегасской толпы. Толпа мало пристойная: то, что называется white trash. Очень много бедняцкого вида старух. Удивительно, что эти люди до самой последней старости рассчитывают разбогатеть - если не трудами жизни, то на халяву. Но при всей своей убогости, толпа в Лас Вегасе являет зрелище по-своему грандиозное, подавляющее прежде всего своими размерами и размахом соответствующих проводимых в этом городе операций. Тут явлена главная особенность Америки: огромность, чрезмерность, выхождение из всех берегов. И это зрелище не лишено некоей мощи. Я бы даже сказал, что Лас Вегас представляет чистую идею Америки, если б, сидя на конференции, не усвоил кое-что из новейшей терминологии. Поэтому я назову Лас Вегас метаописанием или метатекстом Соединенных Штатов. Что такое метатекст? Представим, например, русскую литературу как текст, тогда метатекстом к ней будет словарь русского языка. Можно ли сказать, что Лас Вегас - метатекст Америки? Можно, конечно, но можно сказать и большее: иногда кажется, что это метатекст современной культуры как таковой. Хочу снова вспомнить сравнение Лас Вегаса с Петербургом, которое сделал один из участников конференции Михаил Эпштейн. Он сослался на Гете, обратившись к его трактовке демонического. Демоническое в этом контексте нужно понимать как гениальное, как творчески дерзкий иррациональный импульс. Вот что говорится об этом в связи с Петербургом в Разговорах Гете с Эккерманом: Поэзии ... бесспорно, присуще демоническое начало, и прежде всего поэзии бессознательной, на которую недостает ни разума, ни рассудка, отчего она так и завораживает нас. В музыке это сказывается еще ярче, ибо она вознесена столь высоко, что разуму ее не осилить. Она все себе покоряет, но действие ее остается безотчетным ... Демоническое начало охотно избирает своим обиталищем значительных индивидуумов, в особенности, если в руках у них власть, как у Фридриха или Петра Великого. М. Эпштейн высказал предположение, что опытом Петра руководствовался Гете, когда он в финале сделал Фауста строителем Города. А вот у Гете экспликация темы, касающаяся непосредственно Петра: Местоположение Петербурга, - сказал Гете, - непростительная ошибка. ... Один старый моряк предостерегал Петра, наперед ему говоря, что население через каждые семьдесят лет будет гибнуть в разлившихся водах реки. Росло там и старое дерево, на котором оставляла явственные отметины высокая вода. Но все тщетно, император стоял на своем, а дерево повелел срубить, дабы оно не свидетельствовало против него. Согласитесь, что в подобных поступках личности столь грандиозной есть нечто непонятное. И знаете, чем я это объясняю? Ни одному человеку не дано отделаться от впечатлений юности, и, увы, даже дурное, из того, что стало ему привычным в эти счастливые годы, остается до такой степени любезным его сердцу, что, ослепленный воспоминаниями, он не видит темных сторон прошлого. Так и Петр Великий, желая повторить любимый Амстердам своей юности, построил столицу в устье Невы. Кстати, и голландцы не могут устоять против искушения, в самых отдаленных колониях возводя новые Амстердамы. При ближайшем рассмотрении оказывается, что так называемое демоническое у Гете - что-то вроде псевдонима или синонима культуры: человеческий проект, противопоставленный объективной реальности - той самой, что, по слову классика, дана нам в ощущении. На определенной степени своего развития культура приобретает автономию, перестает ориентироваться на ощущения, на реальность, на объект; само понятие объекта делается темой очень сложных гносеологических рассуждений и растворяется в неких методологических абстракциях. Еще в начале века, в построениях так называемой Марбургской школы, истина была всерьез и надолго отождествлена с методом. Мы познаем не мир, а способы его конструирования в нашем сознании. Это достаточно старая философия, сводимая как к своему теоретическому источнику к Канту. Но этот сюжет постоянно воспроизводится в движении культуры. Сегодня эта установка называется семиотикой - или наукой о знаках. Мы живем не в объективной реальности, а в знаковых системах. Нельзя сказать, что реальность отрицается, - но она не интересует семиотику, как нечто выходящее за границы любого культурного дискурса. Эта реальность - нечто, лежащее за границами культурного опыта, - называется в семиотике абсолютным, или трансцендентным, референтом. Нынешняя установка - референта искать не надо, он не обладает культурной ценностью. К чему я это говорю? Да хотя бы к тому, что атмосфера Лас Вегаса, так сказать, насквозь семиотична: там люди имеют дело не с реальностями, а со знаками, с самым известным из знаков - с деньгами. И кажется далеко не случайным, какой-то выразительной аллегорией, что наиболее интересными выступлениями и дискуссиями на русской конференции в Лас Вегасе были как раз те, что выдержаны в описанной семиотической методологии. Но под стать предмету и метод. Страсти разгорелись вокруг выступления московского искусствоведа Екатерины Деготь, говорившей о новейших художественных изысках российских пост авангардистов. Главными фигурами у нее были Олег (?) Кулик и Александр Бренер. Первый известен тем, что организует перфоманс, в котором играет роль собаки, а второй тем, что однажды в Москве в Музее западной живописи опростал кишечник под картиной Ван Гога. Впрочем, это уже и не искусством называется, а художественными жестами или стратегиями. Я не могу в подробностях воспроизвести ход мыслей докладчика или аргументы развернувшейся дискуссии, но основной тезис припоминаю: современный художественный жест существует не в сфере искусства, а в моменте его интерпретации. Главным действующим лицом современного художественного процесса становится критик или музейный работник, производящий выбор среди подобного мусора. Уже после Лас Вегаса, чувствуя неудовлетворенность содержанием тамошних разговоров, я взял книги Бориса Гройса - участника конференции и признанного специалиста в этих сложных вопросах. Кстати, это именно он вместе с художником Кабаковым рассуждал об эстетических измерениях мусора. Вот что я прочел в его статье Искусство как валоризация не ценного (валоризация - придание ценности): Искусство нашего века можно считать симптомом одного из тех приступов негативной теологии, которые на протяжении уже многих столетий ... потрясают европейскую цивилизацию. Отсюда его моральный ригоризм, борьба с кумирами, любовь к бедному и отверженному как метафорам сокрытого. Религиозный радикальный универсализм всегда проявляется как предпочтение бедного, банального и отталкивающего. Поэтому и сейчас искусство не может не чувствовать своего внутреннего родства с эстетикой бедности, редукции, аскезы... Эстетика бедности сразу опознается как общественно признанная художественная ценность... Рынок искусства торжествует над просто рынком... На традиционном рынке для возникновения ценности необходимо, чтобы нечто было произведено и при этом вызвало спрос. На художественном рынке достаточно выбрать определенный предмет из потока жизни и придать ему ценность в качестве произведения искусства, чтобы она действительно возникла. Тем самым рынок искусства оказывается наиболее наглядной манифестацией магии сообщения ценности: ценность возникает не из труда, не из удовлетворения потребностей, а в результате перевода предмета в другой план, экспонирующий его, меняющий его место в культурной иерархии и заставляющий посмотреть на него другими глазами. Я чувствую всяческое отталкивание от сюжета, в этих словах описанного, но не могу не признать интерпретационной глубины цитированного текста. Особенно интересно отнесение к негативной теологии. Напоминаю, что это такой способ богопознания, который говорит о невозможности позитивного определения Бога: Он выше всех определений, отвергает все определения, потому что выходит из всех рамок. О Боге можно только сказать, чем Он не является. Позволительно сказать, что нынешняя семиотика есть вариант этого апофатического богословия - она точно так же отказывается от познания абсолютного референта. Результатом такой установки может быть только некий, говоря словами Герберта Маркузе, Великий Отказ. Это вызывает в памяти фигуры античных киников или, еще лучше, христианских юродивых, вроде Франциска Ассизского или Василия Блаженного. То есть: культура, отказывающаяся от референта, от соотнесения с сверхкультурными реалиями, логическим своим пределом будет иметь тотальный нигилизм. Как я сказал в какой-то статье, искусство, культура вообще - не только формовщик, но и глина. Вот этот сюжет - так сказать, отказ от глины и замена ее говном - манифестирован всеми этими Куликами и Бренерами, которые в этом качестве действительно кажутся значительным явлением - симптомом какой-то серьезной культурной болезни. Еще точнее: сама культура в этом продлении выступает как болезнь. Где от этой болезни лекарство? Искать ли его в Лас Вегасе, пафос которого - погоня за деньгами, или, говоря языком семиотики, за означающим без означаемого? И случайно ли это совпадение - проведение русской конференции, продемонстрировавшей высокую квалификацию семиотически образованных участников, в Лас Вегасе - этом мировом притоне культурной, то есть знаковой, пустоты? Предаваясь этим нелегким раздумьям, я спустился в один из многочисленных баров отеля Экскалибур, чтобы собраться с мыслями за дринком. И вдруг оказалось, что это не просто бар, а как бы галерка некоей аудитории, на сцене которой происходило выступление артистов. Вышли ребята из группы Next Movement, заиграли и запели. И я почувствовал себя попавшим из мира Сальери в мир Моцарта. Почему я вспомнил Моцарта, хотя музыка, игравшаяся в Лас Вегасе, Моцарта отнюдь не напоминала? Потому что Сальери я здесь беру в пушкинском смысле: человек, разъявший красоту, поверивший гармонию алгеброй. Современные семиотики в этом смысле все до одного Сальери. А у Моцарта ощущается подлинность, то есть соотнесенность с этими самым референтами. Музыканты из группы Next Movement тоже были подлинные, из плоти и крови, а не только из нот. Увидеть и услышать их после семиотических разговоров - все равно что попасть из военного коммунизма в нэп (по крайней мере). Какое отношение имеет культура к плоти и крови? У семиотиков получается, что никакого. Приведу поразившее меня замечание из книги того же Бориса Гройса Дневник философа: ... Лакан справедливо заметил, что женщину нельзя раздеть: ее нагое тело представляет собой не в меньшей степени набор символов, нежели любая одежда. Но что же тогда делать? Как соединиться с предметом? Либо на это следует оставить всякую надежду, либо одеть женщину так, чтобы символы оказались новы и язык их непонятен. В этом суть погони за модой, составляющей стихию Нового времени: оригинально одетая женщина представляется в наибольшей степени нагой. Подобную мысль - и как раз в связи с модой - я встречал у Шкловского; отсюда можно вывести его знаменитое остранение: чтобы ощутить предмет, нужно увидеть его в необычном, странном контексте. Помнится, он писал, что Николай Ростов полюбил Соню, когда та на маскараде нарисовала себе жженной пробкой усы. Но Шкловский же говорил ( в письме к Оксману) об основном противоречии тогдашнего формализма: призывая к обновленному переживанию бытия, к воскрешению эмоций - что и есть цель искусства, - формализм утверждал в то же время несущественность для него каких либо внеположных содержаний. То есть женщину нельзя раздеть в искусстве, а в жизни можно, ее предметность несомненна. И прочитав подобное в цитате из Лакана, я вспомнил, что он был лишен диплома французским обществом психоаналитиков: его обвинили ни более ни менее как в шарлатанстве - на основании таких, например, фактов, как проведение психоанализа в течение пяти минут в такси, куда он, торопясь, пригласил пациента. Этим пятью минутами дело и ограничилось: Лакан объявил пациента излеченным. Я подозреваю, что и в цитированном высказывании Лакан поторопился с выводами, а Гройс поторопился ему поверить. Конечно, культура строится на подавлении инстинктов, - но культуру нельзя отождествлять с полнотой бытия, а современные культурологи семиотической школы провозглашают именно это: нет бытия вне культуры, вне языка. Это современный гностицизм, в психологической основе которого - нелюбовь к бытию, неприятие мира, бессознательное стремление с ним покончить. Надо ли говорить, что такая установка может быть опасной? Верховный жрец современной философии Жак Деррида однажды написал работу, в которой доказывал, что ядерный Апокалипсис - литературная иллюзия. Самая его возможность - факт языка, вербального обмена. То есть пока мы говорим о ядерной гибели, ее нет (поэтому мы еще и говорим), а если эта гибель произойдет, то говорить уже будет не о чем и некому, следовательно ее нет и быть не может. Трудно найти более впечатляющий пример отождествления бытия, существования, жизни с их литературными манифестациями. Это сильно напоминает известное рассуждение Эпикура о смерти. На месте московских учеников Дерриды я бы перевел мэтру стихи Мандельштама: Неужели я настоящий /И действительно смерть придет? Однажды у Ю.М.Лотмана я прочитал статью под названием О редукции и развертывании знаковых систем (к проблеме фрейдизм и семиотическая культурология). Там была сделана попытка опровергнуть психоанализ при помощи сказки о Красной шапочке. Почтенный автор утверждал, что Эдипов комплекс - вражда ребенка к родителю противоположного пола - иллюзия, проистекающая из бедности детского языка. Услышав эту сказку, он легко отождествит себя с Красной шапочкой, бабушку с мамой, а на роль волка выберет отца, потому что выбирать ему больше не из чего. Значит, вражды к отцу нет, а есть только ограниченность детского опыта, бедность знаковой системы. Статья занимает примерно шесть страниц, большого, правда, формата. Мне не кажется, что этого достаточно для дискредитации одного из величайших открытий человеческого разума. Это напоминает пятиминутный психоанализ Лакана. Но я знаю, к чему у меня прицепился бы семиотик: к словам о человеческом разуме. Он бы сказал, что разум только собственные структуры и открывает. Собственно, это и сказал Ю.М.Лотман о психоанализе в упомянутой статье: Фрейд вложил в психику ребенка собственный опыт. Вопрос: откуда этот опыт взялся у самого Фрейда? Я хочу сказать, что, подменив жизнь ее культурным отражениями, мы подвергаем себя опасности чего-то не заметить в жизни, причем подчас самого интересного и самого важного. Приведу еще один пример культурного, слишком культурного истолкования одного из культурных феноменов. Речь пойдет о трактовке прозы Бабеля в книге о нем А. Жолковского и М.Ямпольского, вернее, только об одном из анализов, сделанном Ямпольским. Это касается рассказа Бабеля Справка (расширенный вариант которого известен под названием Мой первый гонорар). Напомню содержание рассказа. Молодой человек, желая познать любовь, берет проститутку, но она не уделяет ему должного внимания, потому что у нее другие дела. Когда, наконец, доходит до главного дела, рассказчик теряет к нему интерес и, пытаясь оправдать себя в глазах женщины, выдумывает историю о том, как он был гомосексуальной проституткой. Это вызывает у его партнерши прилив теплых чувств, и желанная акция наконец совершается, но опять же в качестве некоего гомосексуального действа - на этот раз сеанса лесбийской любви. Сестричка моя бляха - называет рассказчика проститутка Вера. И вот что пишет об этом М.Ямпольский: Одна из самых примечательных черт бабелевских сюжетов - отношения рассказчика с женщинами. Бабель охотно вносит в них некий оттенок извращенности, во всяком случае, он сознательно избегает строить отношения повествователя с героинями своих рассказов на основе тривиальной любви и простого соития... рассказчик в новеллах Бабеля часто имеет дело с суррогатами, с некими подменяющими эротический объект телами, вызывающими чуть ли не отвращение... Женщина-эрзац ... оказывается по своим чертам противоположна источнику эротической притягательности. Вера вообще описывается в предельно антиэротических терминах... В отношениях рассказчика с эрзацами ... телесные отношения почти полностью подчинены слову. Отношения между мужчиной и женщиной-суррогатом разворачиваются целиком через игру со словесностью, длинный рассказ-вымысел, перевод Мопассана... Через Полита Раисой по существу овладевает Мопассан - главный и тоже несуществующий (негативный) объект ее страсти. Рассказчик сам оказывается эрзацем Мопассана... Соблазнитель приобретает особую власть именно в силу отсутствия физического контакта, в силу своего телесного отсутствия вообще. В последних фразах процитированного отрывка появляется отнесение уже к другому рассказу Бабеля - Гюи де Мопассан, а также - через слово соблазнитель - к печально известному сочинению Кьеркегора Дневник соблазнителя. Автор - то есть М.Ямпольский - не заметил ироничности последнего отнесения, а назвав указанное сочинение библией соблазняющих стратегий, еще более углубил ироничность ситуации. Кому не известно, что Дневник соблазнителя на самом деле - дневник импотента, фантазирующего о возможном - невозможном! - овладении женщиной? Кому неизвестна кьеркегоровская Регина и все с ней связанное? Вот, если угодно, модель семиотического отношения к миру: интерес представляет не реальность, а фантазии о ней, именуемые культурой. Культура оказывается некоей фикцией. Это вроде бы и так, но с этим очень трудно примириться. Не хочется думать, что культурный прогресс не выработал ничего, что открывает ту или иную грань истины о мире. И понятно, почему семиотика, вообще современная философия удовлетворяются такими построениями: потому что они ориентируются на литературу, как раньше философия, допустим, Канта была ориентирована на математическое естествознание, а философия, скажем, Бергсона на биологию. Применяя новейшие методологии к анализу Бабеля, М.Ямпольский показал нам не столько Бабеля, сколько самые эти методологии. Мы видим не Бабеля, а Бютора, Батая и Бодрийяра. Но три б никак не могут заменить одного - того, что в слове бляха. В эпоху инквизиции был такой прием: прежде чем пытать допрашиваемого, ему показывали орудия пытки. Для некоторых этого было достаточно, они начинали раскалываться. Но Ямпольский свой орешек не расколол. Он оказался в положении героя басни Любопытный. Препарированный им Бабель предстал настолько уж литературным, что ему хочется предпочесть Буденного - какого-никакого, а все-таки живого. Напомню, что пресловутая статья Буденного называлась Бабизм Бабеля из Красной Нови. Получается - если сделать все выводы из Ямпольского, - что особенного бабизма и не было. Разве это неинтересно узнать о художнике? Семиотикам - неинтересно, потому что им нет дела до референтов. Вернемся от Ямпольского к Гройсу. У него есть статья Город без имени - одна из лучших в его сборнике Утопия и обмен. Там говорится, что город на Неве - это всего-навсего цитата, культурная справка, существующая только в некоей пост-истории. Между тем это живой город, в котором живут люди, это не Рим в ласвегасовском исполнении. Я это говорю к тому, что собравшиеся в Лас Вегасе российские интеллектуалы слишком увлеклись темами американской, вообще культурной знаковости. Но в Америке существует не только Лас Вегас, то есть не только деньги. В ней существует реальность - та самая, которая обеспечивает ценность и цену доллара. Если угодно, Америка и есть абсолютный референт современной культуры, подлинное ее означаемое. Русский прогресс будет состоять не в овладении наимоднейшими методологиями и фразеологиями, а в построении реальности - в возвращении к реальности от культурных утопий. Говорить о знаковых системах пока еще модно, но нужен следующий шаг, дальнейшее движение, next movement. Не нужно пугать Наталью Иванову призраком российского Лас Вегаса.
Культура и отдых в Нью-Йорке 1. На выставке Эгона Шиле В Нью-Йорке, в залах Музея современного искусства, прошла выставка Эгона Шиле. Я был на ней за день до закрытия, и народу было не протолкаться: четырехмесячная экспозиция не истощила интереса к художнику. Эгон Шиле не первый раз выставляется в Нью-Йорке: несколько лет назад была роскошная выставка венских модернистов начала века - Густав Климт, Оскар Кокошка и Шиле. Я тогда обратил на него внимание. Он, действительно, выделяется в любой компании острым, подчеркнутым, можно даже сказать болезненным эротизмом своих изображений. Известно, что он даже под судом был - не за искусство, впрочем (времена Мадам Бовари и Цветов зла прошли), а за сопутствующие обстоятельства - сожительство с одной из его малолетних моделей. Можно, пожалуй, сказать, что Эгон Шиле создал целый мир своих собственных Лолит. Мэри Чан писала в проспекте выставки: С 1913 года в особенности Шиле разрабатывает свою в высшей степени персональную идиому в многочисленных зарисовках женских моделей, обнаженных или полуобнаженных, которые считаются лучшими его работами. Типичной среди них можно назвать Черноволосую девушку в задранной юбке. Для этих работ характерна эксцентрически выстроенная поза модели, которую художник видит на очень близком расстоянии сверху или снизу. К тому же Шиле любит не дорисовывать некоторые из телесных частей, что усиливает у зрителя ощущение шокирующего дискомфорта. Женщины выставлены как недвусмысленно сексуальные объекты, открыто демонстрирующие себя под поднятыми одеждами. Некоторые из этих рисунков Шиле сделал к гинекологической клинике по разрешению знакомых докторов. Очень часто Шиле использовал в качестве моделей девушек-подростков, эксплуатируя сочетание невинных личик с вызывающей позой дерзкого обнажения. Здесь можно узнать фетишистскую моду тогдашней Вены, да и всей тогдашней, начала века, Европы: женщина-девочка в закатанных до колен чулках и пышном кружевном белье. Это звучит, можно сказать, завлекательно, но разве что звучит: в чисто визуальном плане соответствующие работы Шиле вызывают скорее негативные эмоции. Это не столько Эрос, сколько анти-Эрос. Эксцентричные позы моделей способны напомнить Дега или, даже ближе, Тулуз-Лотрека, но у Шиле они, я бы сказал, десексуализированы. И тут главное - тот самый прием недописывания частей тела: модели Шиле глядят некими обрубками, деталями даже не анатомического театра, а мясной лавки. И даже гениталии - что женские, что мужские - даны в той же, так сказать, усеченной трактовке. Интересно, что по поводу выставки Шиле известный писатель Джон Апдайк напечатал в Нью-Йорк Бук Ревю статью под названием Бывают ли красивы гениталии? Я не буду реферировать эту статью, хочу только подчеркнуть, что характерна сама постановка вопроса, провоцируемая Шиле. От его эротики подташнивает. Стоит ли тут говорить о персональной идиосинкразии художника? Может быть и стоит знатокам и исследователеям его творчества, но в то же время эта его установка кажется сверхлично значимой. Достаточно вспомнить эпоху Шиле, просто годы его жизни: 1880-1918. Он жил в годы, предшествующие первой мировой войне - и в годы самой войны. Он был призван в армию, но не на фронте погиб, а умер в тогда же разразившуюся эпидемию испанки, через три дня после смерти своей беременной жены. Испанка - это грипп, унесший в те годы около 20 миллионов человек: цифры, сопоставимые с потерями в войне всех стран-участниц. Эпоха разворачивалась под знаком Танатоса, а не Эроса. И это ощущается в картинах Шиле, в самих его сексуально эксплицированных моделях. Вот напрашивающаяся параллель к Эгону Шиле: в проезд по плотине на князя Андрея пахнуло тиной и свежестью пруда. Ему захотелось в воду - какая бы грязная она ни была. Он оглянулся на пруд, с которого неслись крики и хохот. Небольшой мутный с зеленью пруд, видимо, поднялся четверти на две, заливая плотину, потому что он был полон человеческими, солдатскими, голыми барахтавшимися в нем белыми телами, с кирпично красными руками, лицами и шеями. Всё это голое, белое человеческое мясо с хохотом и гиком барахталось в этой грязной луже, как караси, набитые в лейку. Весельем отзывалось это барахтанье, и оттого оно было особенно грустно. (...) князь Андрей (...) придумал лучше облиться в сарае. Мясо, тело, chair a canon!, - думал он, глядя и на свое голое тело, и вздрагивал не столько от холода, сколько от самому себе непонятного отвращения и ужаса при виде этого огромного количества тел, полоскавшихся в грязном пруде. Это пушечное мясо и есть модели Эгона Шиле - что мужские, что женские: жертвы испанки и мировой войны. И не только Лев Толстой вспоминается в связи с ним, но и современники-художники, например Модильяни и Паскин. О последнем Эренбург сказал в мемуарах, что его модели похожи на детей, обиженных какими-то очень злыми взрослыми. А о Модильяни он же написал: вокруг его персонажей уже сжималось железное кольцо - имея в виду тот же роковой 1914 год. Творчество Шиле, да и вообще всего так называемого модерна, того, что еще называли декадансом, сегодня кажется весьма архаичным по сравнению с тем авангардом, который начался примерно в то же время - в десятые годы. Модерн кажется принадлежащим всё-таки девятнадцатому веку, тогда как авангард - несомненный двадцатый век. (Да и действительно в Париже так называемое арт нуво - то, что потом в России назвали модерном, а в Италии стилем либерти, началось еще в восьмидесятые годы прошлого века.) И всё-таки иногда сдается, что эти уже архаические модернисты многое в будущем угадали точнее нацеленных на будущее футуристов-авангардистов. У последних слишком много оптимизма связывалось с этим прозреваемым будущим. Предполагалось окончательное торжество разума в машинный век: машина и не может быть неразумной, это торжество рацио, точного расчета, а будущее будет моделировано по машине. Это была верная догадка, но дело в том, что сама машина в руках человека обезумела. Вот об этом уже мало кто думал: о том, что машина распнет плоть бытия, потребует человеческих жертвоприношений. Соблазн машинного мышления, технология как идеология - фундамент современного, двадцатого века ада. Старомодные уже тогда модернисты лучше угадали будущее, точнее его интуировали. В них чувствуется страх перед идущими временами, в Эгоне Шиле он чувствуется. Они не видели повода для оптимизма, и были, как выяснилось, правы. Интересно посмотреть на примеры мутации художника-модерниста в авангардисты, - такие случаи тоже бывали. Я вспоминаю американского художника Чарльза Демута. Поначалу его тема была - пьяные матросы, в основном уринирующие; внимание художника было нацелено на их огромной величины снасти. Это был самый настоящий декаданс. Но с течением времени, с ходом века Чарльз Демут изменился, и темы свои сменил, так сказать сублимировал: он стал писать великолепные индустриальные пейзажи, с лесом фабричных труб. Вот это превращение фаллоса в фабричную трубу можно считать сублимацией - и даже санацией, выздоровлением, поворотом к лучшему: вместо душной атмосферы какого-нибудь сецессиона - светлый, сверкающий, разумный мир машинной индустрии. Торжество разума на месте душевного подполья. Но мы знаем, чем обернулось это торжество. Трупы концлагерей, сгребаемые бульдозером, - эту картину можно было прозреть скорее у экспрессионистов, вроде Шиле, и задолго до соответствующей практики. Русские примеры, пожалуй, - Мейерхольд и Эйзенштейн. О них Шкловский сказал, что не будь революции, они бы превратились в беспросветных эстетов; революция, значит, обратила их творчество, нацелила его на общезначимые задачи, вывела из декадентского подполья. О Мейерхольде говорить трудно, но Эйзенштейна можно посмотреть в любое время. Не будем говорить, как бы - до революции - он начинал, лучше вспомним, чем он кончил. А кончил он Иваном Грозным - вещью именно и стопроцентно декадентской, в манере самого что ни на есть начала века: нырнул в модернистское подполье, с Пшебышевским и Габриелем дАннунцио. Но, как выяснилось, тут-то и была спрятана правда об Иване, о русской истории - истории человеческих жертвоприношений темному духу царей. Кончился авангардистский миф светлого, разумно организованного и конструктивно спланированного счастливого будущего. Авангардистская мифология оказалась всего-навсего новой мотивировкой для древних человекоубийственных страстей. Восторжествовала архаика судьбы, рока - как на картинах Эгона Шиле, этом ассортименте идоложертвенного мяса. Вуди Аллен женится Большой новостью нью-йоркской культурной и светской жизни стала женитьба кинорежиссера, актера и писателя Вуди Аллена, автора уже классических фильмов Эни Холл, Манхэттен и Пули над Бродвеем. Его нынешней жене двадцать семь лет. Молодому - шестьдесят два года. Этой женитьбе предшествовали бурные события, включавшие скандальный судебный процесс. Разойдясь то ли с двуми, то ли с тремя женами, Вуди Аллен многие годы состоял в гражданском браке с киноактрисой Миа Фэрроу, участвовавшей во многих его фильмах, но получившей первоначальную известность у Романа Полянского в Ребенке Роуз-Мэри. Играла также роль Дэйзи в очень красивой экранизации Великого Гэтсби. Она дочь Морин ОСалливан - Джэйн в фильмах о Тарзане. Вуди Аллен однажды снял свою нелегитимную тещу в фильме Сентябрь - мастерской стилизации сразу всех чеховских пьес. Семейная жизнь Миа Фэрроу была тоже достаточно непростой. Она побывала - два года - замужем за Франком Синатрой, который на тридцать лет ее старше, и (девять лет) за композитором и дирижером Андрэ Превеном, родив ему двойню. После этих тяжелых опытов она уехала в Индию, где изучала трансцендентальную медитацию под руководством гуру Махариши Махеш Йоги. Вернулась в Америку обновленной и занялась адаптацией детей-сирот. Всего она удочерила и усыновила то ли десять, то ли четырнадцать ребят, почему-то в основном корейского происхождения. Родила от Вуди Аллена сына, названного Сэтчел, - в честь знаменитого негритянского баскетболиста. Еще одного ребенка, девочку, они удочерили совместно. Из-за всего этого племени и разгорелся сыр-бор. Однажды Миа Фэрроу обнаружила на камине в квартире Вуди Аллена фотографию голой Сун И - одной из ее приемных. Этот факт она поспешила обнародовать и начала судебный процесс, обвинив Вуди ни более ни менее как в инцесте. Почему-то большинство американцев посчитало, что Сун И приходится дочерью и ему, хотя, с одной стороны, он не состоял в браке с Миа, а с другой стороны, никакого биологического родства с Сун И у него нет и быть не может. Суд, естественно, инцеста не увидел, но запретил Вуди Аллену видеться наедине с сыном Сэтчелом и той совместно удочеренной девочкой. Разгневанная Миа Фэрроу дошла до того, что поменяла им имена. Девятнадцатилетняя тогда Сун И осталась на руках Вуди Аллена и в конце концов он на ней женился - в декабре прошлого года в Венеции. Повторю, что симпатии публики были в основном на стороне Миа, Вуди Аллен всячески осуждался, и даже его теперешняя женитьба не изменила положения к лучшему: большинство комментариев было выдержано в язвительном тоне. К тому же он выпустил сейчас новый фильм Деконструкция Гарри, главный герой которого - писатель, запутавшийся в женах и их родственницах, с которыми он сожительствует попеременно, а то и одновременно, и этот фильм тоже далеко не всем понравился. Остроумнейшая из колумнистов Нью-Йорк Таймс Морин Дауд озаглавила статью о нем Пора вырасти, Гарри, где назвала Вуди Аллена шестидесятидвухлетним подростком. Там есть такая фраза: из фильма в фильм он целуется с девочками-малолетками, и из фильма в фильм они становятся всё малолетней. Конечно, Вуди Аллен, как и его герои, - интеллигентный неврастеник, шагу не могущий ступить без консультации с психоаналитиком. Миа Фэрроу сказала о нем на суде: У него есть специальный врач на каждый член тела. В общем Вуди Аллен посмешил публику не только своими фильмами. При этом он, конечно же, симпатяга, которому лично я сочувствую всей душой. Пора, однако, от этой светской хроники перейти к русскому измерению темы, - а таковое измерение есть. Эта тема: артист, художник - и общество. И как же различно она воспринимается в двух обществах - американском и русском. У нас есть поражающего сходства пример из русской культурной истории - вариант Вуди Аллена в России 1912 года. Я имею в виду историю третьей женитьбы поэта и теоретика символизма Вячеслава Иванова. Он женился на дочери своей покойной жены Лидии Зиновьевой-Аннибал Вере. Вот что записал в своем дневнике Федор Фидлер - немец, влюбленный в русскую литературу, полжизни проведший в Петербурге, там и умерший: вчера провел часок у Венгерова. Он говорил только о Вячеславе Иванове, уехавшем в ноябре за границу, потому что его падчерица Вера Шварсалон ждала ребенка. А отец ребенка - сам Вячеслав Иванов!!! Иванов просил своего друга Михаила Кузмина жениться на Вере. Однако тот отказался, да еще стал болтать направо и налево о кровосмешении. За это в начале декабря он получил пощечину в театре Рейнеке от Сергея Шварсалона, брата Веры (о чем сообщалось в различных газетах). А вот что писал в своем дневнике сам Кузмин (запись от 16 апреля 1912 года): днем, когда все ушли, Вера сказала мне, что она беременна от Вячеслава, что любит меня и без этого не могла бы жить, что продолжается уже давно, и предложила мне фиктивно жениться на ней. Я был потрясен. Потрясение Кузмина можно понять. Ведь помимо всего прочего, ни для кого не было секретом, и сам он не делал секрета из своего гомосексуализма. В таких обстоятельствах вполне простительно было повести себя неадекватно. Дело крайне осложнялось тем, что сексуальное поведение самого Вячеслава Иванова в этой истории было не совсем обычным. Мало кто ожидал от него такой прыти, потому что и он не мог назваться таким уж особенным женолюбом. Вокруг себя он создал соответствующую атмосферу. Его знаменитая башня была чем-то вроде гомосексуальной коммуны, и обстановка в ней царила самая непринужденная. Мемуаристка (Маргарита Сабашникова) вспоминает, как во время интеллектуальных дискуссий Лидия Зиновьева и Городецкий, если им не нравился очередной оратор, начинали бросать в него апельсины. Та же мемуаристка - жена Максимилиана Волошина - пишет: ...прошло много времени, пока я полностью поняла существо столь импонировавшего мне интереса, с каким мужчины этого круга относились друг к другу. О том, что мы здесь находимся среди людей, у которых жизнь чувств шла анормальными путями, мы - Макс и я - в своей наивности не имели ни малейшего представления. У Ивановых я видела прежде всего поиски новых живых отношений между людьми. Из новых человеческих созвучий должна, как они уповали, возрасти новая духовность и облечься в плоть и кровь будущей Общины; для нее они искали людей. Так, Вячеслав устраивал вечера с участием только мужчин; Лидия же, со своей стороны, хотела собрать закрытый круг женщин, некую констелляцию, которая поможет каждой душе свободно раскрыть что-то исконно свое. То, что речь тут шла отнюдь не о новой духовности, позволяет понять дальнейший рассказ Маргариты Сабашниковой в мемуарной книге Зеленая змея о том, как Вячеслав и Лидия пытались вовлечь ее в групповой секс. Правдивость ее подчеркивается тем обстоятельством, что она, кажется, так и не поняла до конца, что именно разумел Иванов, говоря ей, что влюблен в нее и что Лидия согласна. Сам же Иванов, как я понимаю, добивался воспроизведения мифологической ситуации - Дионис и менады, его терзающие. Похоже, что это инспирировало его сексуально. Есть культура, а есть культурная мода. Тогдашняя, начала века, мода культивировала всяческую пышность: сам модерн был еще тяжеловат, отягощен деталями, архитектурными излишествами. Иванов писал стихи - венок сонетов, посвященный памяти умершей Зиновьевой-Аннибал: Мы - два грозой зажженные ствола, Два светоча занявшейся дубравы: Отмечены избраньем страшной славы, Горим... Кровь жил, - кипя, бежит смола. Из влажных недр Земля нас родила. Зеленые подъемля к Солнцу главы, Шумели мы, приветно-величавы; Текла с ветвей смарагдовая мгла. Тоску Земли вещали мы лазури, Дреме корней - бессонных высей бури; Из орлих туч ужалил нас перун. И, Матери предав лобзанье Тора, Стоим, сплетясь с вещуньею вещун, - Два пламени полуночного бора. Это красиво и, действительно, пышно: торжественно, иератично. Но именно о таком было сказано: медь звенящая и кимвал бряцающий. И когда вспоминаешь, какие реалии стоят за этими образами, делается смешно: один был педераст, а другая - лесбиянка. Вот в этом, значит, заключалась гроза и отмеченность страшной славой. И смешна тут не сексуальная ориентация сама по себе, а эта попытка ее сублимировать: дело того не стоит - вот сегодняшняя культурная установка. Итс нот э кэйс, как говорят американцы. Сегодняшняя культура в таких случаях отправляет к психоаналитику - как Вуди Аллена. Иванова называли Вячеслав Великолепный, но сегодня это великолепие воспринимается в лучшем случае стилизацией, а в более сильном варианте ощущается как притворство, лицедейство, едва ли не ложь. Об Иванове Бердяев писал в автобиографии Самопознание: он был всем: консерватором и анархистом, националистом и коммунистом, он стал фашистом в Италии, был православным и католиком, оккультистом и защитником религиозной ортодоксии, мистиком и позитивным ученым. С. С. Аверинцев в предисловии к одному из сборников Иванова старательно пытается опровергнуть эту характеристику. Старания напрасные, хотя бы потому, что и для самого Иванова не так уж всё это было и значимо. Строго говоря, он не был ни тем, ни другим, ни третьим: всё это были не верования, а маски, личины, грим. Тот же Бердяев написал об Иванове статью Очарование отраженных культур. Он был - отражение: луна, а не солнце. Напрашиватся главный вывод: в Иванове перезревшая, александрийская культура становилась лицедейством, актерством. Главной культурной фигурой века становился актер - мысль и пророчество любимого Ивановым Ницше. Вуди Аллен в Америке - окончательно сформировавшийся, конечный продукт этого процесса. В нем, так сказать, обнажен прием культурного мифотворчества. Актер, получается, не одна из специализаций культурной деятельности, а самый ее, культуры, носитель, адекватное и последнее ее выражение. У него есть фильм Зелиг, дающий крайне интересную параллель к Вячеславу Иванову. Зелиг, герой фильма, - психотик, страдающий т.н. синдромом множественной личности. Он отождествляется с теми, с кем встретился в последний раз. Из греческого ресторана выходит, приплясывая сиртаки, с индейцами он индеец, с летчиком Линдбергом - летчик, с женщинами - женщина. А однажды даже постоял в толпе приближенных канцлера Третьего Рейха. Но ведь это и есть то, что писал Бердяев об Иванове. Прием и новация Вуди Аллена: он переводит эту культурную ситуацию в комический, пародийный план, - и в этом он современен. А Вячеслав Иванов не понимал, что он пародиен,- притворялся жрецом, учителем жизни. Ахматова вспоминала, что пожилые дамы выводили его под руки, чтобы посадить на извозчика. Смеялся ли он про себя в это время? Или считал себя действительно ревизором? Культурная эволюция века заключалась в осознании игрового характера культуры. Когда это было осознано, поняли, что искусство и так называемый энтертейнмент - развлечения - одно и то же. Это Америка, это Голливуд. Америка с Вуди Алленом и бульварной прессой, смакующей сплетни о кинозвездах, - не упадок культуры, а новая ее фаза. Более зрелая, если угодно. Культура, да и вся человеческая жизнь в последнем счете были поняты как клоунада. И клоуны были вознесены на небывалую высоту, культурно канонизированы и осыпаны деньгами. При этом люди сохранили за собой право над ними смеяться. Подлинность Вячеслава Иванова в том и заключалась, что он был культурным клоуном. За это его и следует ценить - отнюдь не за то, что он якобы прозревал новые пути человечества в некоей грядущей соборности и пр. Я делаю ему комплимент: в сущности, он был не хуже Вуди Аллена. атовой: Когда б вы знали, из какого сора Растут стихи, не ведая стыда... Сюда, поначалу материях. |